Андрей Тавров

ОРФЕЙ


Серия "Александрийская полка: библиотека журнала "Комментарии"

Роман

Москва: КОММЕНТАРИИ, 2000.
ISBN 1-96778-198-8
Серия "Александрийская полка".
236 с.


 

    ВТОРАЯ ГЛАВА

    Ян проснулся. Ещё не открывая глаз, сквозь смеженные ресницы он увидел свет розовато-горящего утра. Не узнав ещё дня, не поняв, где он и что с ним, почувствовал он, что совершенно счастлив. Томясь в блаженном и розовом, услышал сильный удар воды о дно ведра, медленное восхождение цинковой ноты. Звякнуло — кто-то завёртывал кран. Над головой раздавались трепет и шорох. Он слышал коготки, стучавшие где-то там, под крышей, переступания, вспорхи, возню. Он открыл глаза. В окне маячили близкие, покрытые лесом и кустарником горы. Их заслоняла ветка трепещущей пальмы, изнизанная солнцем, похожая на зелёный веер. Зеркало в углу крошечной комнатки горело левым краем как-то необыкновенно ярко, рисуя раскалённое золотое пятно скола, похожее на складчатую створку ракушки, с радугой вокруг. Ян Николаевич лежал на чистых простынях, бред вчерашний исчез, голова была звонколёгка. Уже он собрался вставать, как вдруг услышал лёгкое постукивание о раму окна, потом ситцевая занавеска слегка дрогнула — в окне появилось женское, детское даже, как показалось Яну, лицо. В свете льющегося навстречу утра неузнаваемым было лицо; незнакомка улыбалась, волосы её, недавно бывшие дымчатыми (когда ж это было? Вчера?), мягко светились теперь в утреннем солнце, меж прядей примостилась цикада заколки.

    — Доброе утро, Ян Николаевич, — сказала она, — доброе утро. Как же вы заспались!

    Тут окно навелось на резкость, проявились брови и губы — и Одинцов выдохнул благодарно:

    — Доброе утро, Марина Николаевна.

    — Вы помните, мы уговорились идти смотреть гонки?

    Ян Николаевич совершенно ничего такого не помнил, весь вчерашний вечер у него как-то размылся — о, эти бедные нервы! — и содержание его предстояло ещё прояснить.

    — Ну конечно, конечно, — оставив пока всё как есть, заторопился он. — Я сейчас, подождите меня, я сейчас выйду.

    Он поймал себя на мысли, что ни разу за сегодняшнее утро не вспомнил о кентавре, и это было с его стороны не только забывчивостью, но и предательством. Впрочем тут же решил он, что Хирон где-то здесь, что обязательно он объявится, что если это произойдёт, скажем, позже, то были, значит, у Хирона свои неотложные дела: эта привычка его — целые ночи пропадать, а где — неизвестно! (Кентавр объяснял ночные отсутствия необходимостью для него прогулок под звёздным небом, три раза в месяц хотя бы.) Словом, Ян Николаевич оделся, привёл, как мог, себя в порядок и выскочил на улицу. Марина Николаевна ждала.

    — Идёмте, — сказала она, — идёмте, у нас с вами впереди прекрасный день.

    Ян Николаевич оглядел весь этот новый мир вокруг себя, потом посмотрел на Марину и…  наконец поверил, что всё это больше не сон. Как-то совершенно случайно окунулся он в серые с золотой солнечной искрой глаза девушки, ждущей его, и вот — Ян Николаевич плыл и дробился в утреннем свете.

    . . . . . . .

    Звёздное небо над Хироном пузырилось и лопалось. Всю ночь проблуждал он в горах, предварительно устроив на ночлег Одинцова, обмершего от всех впечатлений дня и нервов — о, эти слабые нервы Я. Н.! Убедившись, что Ян Николаевич уснул, на прощанье поцеловав его в прохладный лоб, всю ночь он пытался привести в соответствие путаницу неожиданных и страшных открытий, сделанных вчерашним вечером. Привести всю эту бестолочь, бред, в мало-мальски цельную картину. И вот что у него получилось под небом горящим, под звездою текущей, под воздухом гулким.

    Турчанинов был, несомненно, человеком воли и мечты — мечты разбитой, поруганной. Был человеком он светлым и оскорблённым в отечестве своём и в мире. И потому, подобно сыну Агамемнона, заряженный благородным и светлым сумасшествием, похожим на арбалетную стрелу, пытался он теперь отвоевать и отечество своё, и угодья любви своей, и утраченный свет бытия! Арбалет был заряжен, стрела нацелена, выстрел окажется страшен. В кровавом лесу петь соловьям Агамемнона.

    В деле помогал ему Герман Матвеевич Браудокс, единомышленник и сочувствователь, так сказать — поэт и возвышенный мистик, прежде питомец Сакья-Муни, теперь же творец своего универсума, религии, кажется, даже… Похож был на Арлекина в ромбах с заплатами Герман Матвеевич Браудокс: ромб гениальности — ромб непонятно какой; ромб гениальности — ромб какой-то собачий, больной, залатанный. Был непредсказуем Герман Матвеевич, но исполнителен — редкостное сочетание, но вот ведь случилось!

    Был ещё некто Джаксон, да, Джаксон, м-да… Джаксон… О нём мог судить лишь по слухам кентавр, по отзывам двух террористов. Завтра рука его вложит в некий мотор некое взрывное устройство, и  — пропоёт арбалет, помчится стрела, и оболгавшийся и осквернивший святыню некий Артур (кстати, один из влиятельнейших людей города) сорвётся с высот, сдёрнутый взрывом и громом, в муках сжимая стрелу, пронзившую грудь.

    Но — успокаивал себя кентавр — с другой стороны, чего им бояться и как это всё может отразиться на Яне Николаевиче? Может быть, даже никак! Но покой к Хирону не шёл. И плыло всё в бестолковый узор перепутанных ниток. Но тут задержался взором Хирон на влажном Стрельце, и прояснились сами собой мысли его, выстроились. Стрелец же косился с небес на него исподтишка, ибо если только на миг лишь встретятся взгляды (тут тайна!) — сорвётся с неба Стрелец, прочертит мерцающий след, разобьётся ёлочным шаром, покатится брызгами по земле.

    Ибо в себя, небесного, вглядываться следует осторожно, как в свечу, когда стоите вы с ней у створок зеркала, — как в свечу в вашей руке, отражённую бесконечным зеркальным коридором, тысячекратно умноженную, дробящую свой огонёк, что убегает в мягкую бесконечность зеркальной перспективы: ведь задуешь случайно свечу эту в руке и сердце твоём — и на что вам тогда вся ваша разом погасшая бесконечная жизнь, скажите на милость?

    . . . . . . .

    Ян Николаевич выбрался из такси, подал руку — на свет появились удлинённые ноги, после — рука, которую взял Одинцов осторожно, как вещь весьма хрупкую, — дымчатая Марина выбралась на тротуар.

    Пошли они мимо зелёной афишной тумбы с надорванными женскими губами, отдавшимися на волю похабного ветра, мимо рощицы бамбуковой за автобусной остановкой, мимо фонтанчика с питьевой водой. Ян Николаевич задержался у табачного киоска, покупая сигареты, взгляд его, как собака, натягивал поводок, устремляясь за Мариной, идущей к мосту хрупкой походкой своей, незавершённой, чудной походкой.

    Ян Николаевич догнал её у самого виадука, белого, ажурного, невесомого, повисшего над ярким ущельем с зелёными купами деревьев и пересохшей серой речкой в редких пятнах тумана. Справа, далеко, плыли синие горы; налево, в прорывах, размывах — море полнилось утренним золотом; внизу же, в ущелье, вились петли и кольца дороги.

    — Ян Николаевич, Ян Николаевич, где вы? — смеющаяся Марина трясла его за запястье.

    Слепым взглядом посмотрел на Марину Николаевну Одинцов.

    — Да что с вами?

    — Это невероятно! — сказал Ян Николаевич. — Знаете, Марина Николаевна, это невероятно.

    И когда она вопросительно взглянула на него, Ян Николаевич заспешил, сбиваясь и выправляясь, теряя ход мысли, недостающие слова и целые фразы связывая косноязычным жестом мёртвой своей руки, чужого крыла.

    А невероятным был тот факт в это утро, что на свете одновременно существуют ложь и звезда, цветок и предательство, чайка и смерть.

    — Впрочем, всё это бред, — хмуро оборвал он вдруг, стараясь не смотреть в сторону Марины, но вот как раз не удержался и глянул — смеялась Марина.

    Он посмотрел на неё недоверчиво. Но чем больше глядел он, тем легче становилось на сердце, и вот уже, изумившись, почувствовал он, что смеётся тоже, и не скверной гримасой своей, а легко, без усилий, беспечно.

    — А вы знаете, вы знаете, — наконец счастливо проговорил он, — есть же мост через все эти трещины, нестыковки, правда? — Есть же мост?

    — Конечно правда, и мы с вами на нём стоим, — сказала Марина.

    Велосипедисты вырвались на серпантин спуска с неожиданностью раскрываемого веера. Одна за другой в беззвучном промахе мелькали их разноцветные, с номерами, спины. Туман уже весь истаял, было видно, как они мчатся один за другим, сплошной гурьбой; потом — разрыв и пробелы (заслонила их ветка каштана), промельк — и снова потянулись зелёные, жёлтые, красные майки. На спуске все они замерли на своих машинах, ноги их с бронзовыми икрами окаменели, и лишь над оранжевой спиной лидера бился в ветре полуоторванный номер, напоминая обрывок крыла; мерцание спиц под ногами являло окрылённые лодыжки Гермеса, бога вестей: бог — падал, и трепетал за могучей спиной его флаг поражения.

    Падающая звезда, Денница, свергнутый с неба, застыл он в паденье и трепете, сокрушённый ударом, надломившим ещё светлые крылья его, выбившим из-под ног воздушную твердь и воздушный свет выбившим из-под крыл. И светы светов, бедные и падшие, оцепеневшие в своём бесшумном падении, с лицами, застывшими от напряжения, похожими на оскаленные маски, — низвергались с высот они друг за другом — к праху и тлену.

    Вот что следует после слов «Не буду служить!»[1] — меняется поза.

    Прилив энергии и вдохновения влечёт тебя и твою хрупкую конструкцию туда, куда повернёт послушный любому прикосновению руль. Нежное сердце твоё перестаёт излучать бледно-розовый свет и вдруг, вспыхнув и рассыпав зелёные искры, претворяется в невероятную энергию, вращающую бронзовые, подобные не знающим усталости поршням ноги. Пролетают пространства, спицы трепещут, роняя бледно-розовые перья, но тот, кто глядит на тебя, разглядит и заметит то, от чего бежал ты, против чего восстал, что поклялся избыть: почтительность в позе твоей. Ибо вот так: согнувшись (в поклоне), держа в руках дар и выкуп (над головой), приносят дань суверену. И если истает велосипед лидера, и если опустится ему на руки блюдо с мерцаньем камней — то что же? то что же? — лишь данник останется, данник Орды. Поза гоночная — в позе рабской, рабская в гоночной — кто пересилит?

    — Пусть будут твоими суверенами — лишь Бог да донна в шелках, — шепнул Ян Николаевич лидеру, и в этот самый момент тот вылетел на деревянный мостик через узкий ручей внизу, прямо под ногами Одинцова и его спутницы, и закрутились в сумасшедшей страсти бронзовые его колени, и — промелькнуло искажённое мукой, как бы косящее на Одинцова лицо любовника и героя, стянутое чёрным кожаным шлемом, и вот, наклонившись, ушёл в поворот он, пропал и исчез, мелькнув напоследок в кустах всей оранжевой жизнью.

    И сыпались, сыпались сверху, низвергаясь от выспренных пальм, от кустов лавровишни и терпких небес, — падшие жизни и майки, и нимбы, и спицы, и маски, и губы, и локти, и шлемы, и крылья, оскалы, гримасы, хрипы, сиянья, огни — квадрильоны огней, и гримас, и сияний — сапфиры, топазы, кораллы, сливаясь, переплавляясь, блистая… падали, падали, падали жизни, и спины, и маски. И не было им конца и числа.

    Ян Николаевич вёл хрупкую подругу свою через улицы, чуть прикасаясь пальцами к прохладному локтю.

    — Правда, вам понравилось? — спросила сквозь прядь разлетевшихся волос Марина Николаевна. — Я же вижу, я вижу — вам понравилось. Вам так понравилось, что вы даже растерялись.

    — Это было очень красиво.

    (Про себя же он повторял: «бедный, бедный, великий» — оскал и жёлтая майка стояли в глазах).

    Внезапно, вот тут же, касаясь запястья подруги, глядя в её серые, тёмные глаза, Ян Николаевич поймал себя на неприятной мысли. Мысль была такова: он, Ян Николаевич, — ничтожество. Тряхнул головой он, как лошадь, бредущая в летний день по конкуру, отгоняет слепня, — и мысль отлетела, осталось лишь: лошадь, трибуны, дорожка, ощущение счастья в груди и — огромность, огромность пространства.

    — И… вы, вы тоже, вы красивы, вы — не отсюда, вы… — вдруг он споткнулся. Страшно стало ему. Губы же его были губами ребёнка, когда тот крадётся к бабочке, чтоб не спугнуть: полуоткрывшись, застыли губы его, застыл он и сам.

    — Да ну же, идёмте, ну что?

    — Ничего, ничего… — бормотал Ян Николаевич, продолжая свой шаг. Он был счастлив, что бабочка не улетела, не вздрогнула даже, а лишь поводила жаром немыслимых крыл в мерцающем свете.

    Так шли они рядом.

    . . . . . . .

    О, мы возвращаемся снова на круги своя, в города, где нас больше не любят — чего же мы ищем — ударов, возврата, прибоя?..

    Авто пробегают навстречу друг другу — искать своё счастье не там, но в другой, но — в другой стороне. Им навстречу бегут за счастьем другие. Вращается воздух, незаметно-зелёный, в прорывах, бичах и ударах лучей. Вращаясь, бегут и лимфа, и кровь, и падают листья, и поют Земля и Вселенная; огненный логос, разумный огонь, не сотворённый никем из богов, никем из людей, но бывший всегда, сущий, будущий, вечно живой, — мерно воспламеняется и мерно же гаснет; смертью земли жив огонь.

    О, подобно Орфею, сюда сошёл ты с Гермесом в синем плаще на плечах, со звуком струны, со словом у уст. И дрогнут скалы вокруг. И отступит вдруг Ахеронт. И вы — ты и дева твоя — вы вернётесь вдвоём, восходя по ступеням, ведущим во свет.

    И кружатся листья, спадая, и шепчут они свою жалобную повесть. Пульсируют миры. И пылает Огненное Слово, зажигая солнце и звёзды над бегущими автомобилями, над курортными особняками, над куполами платанов, над прогулочными катерами в море. Кружатся первые жёлтые листья, хотя и не время, не время, и срок их ещё не настал. И падают они на плечи прохожих, на крыши автобусов, на почтамты, вокзалы, купола церквей, на сухую землю горного кладбища, на горящий золотом шпиль над портом, на чугунные решётки набережных; и будут падать они в другие Четверги и Вторники, в другие годы, другие волны, фонтаны, влетать в другие квартиры; и будут падать они, когда уже на свете не останется ни слов, ни признаний, ни фавна в фонтане, ни роз и ни терний; и будут падать они, когда иссякнет вода в фонтанах, когда оскудеют бассейны и смолкнет звук жёрнова, и отяжелеет кузнечик, и зацветёт миндаль, и рассыплется каперс, и разобьётся кувшин у ручья, и обрушится ворот колодца; будут падать они и кружиться, шуршать, и кто же оплачет ушедших — никто, ибо некому плакать — лишь листья кружатся, падая вниз, на то, что когда-то было землёй, чернозёмом, сланцами, глиной, слетая оттуда, что так недавно ещё называлось и было синей твердью небесной.

    — …синей твердью, — закончил Ян Николаевич тускло из воздуха сложившуюся, внезапную элегию свою и запечалился.

    — Вы, наверное, думаете, что я ничего не поняла? — помолчав и сине глянув на Яна, спросила Марина Николаевна — губы её капризно дрогнули. — Так печально, как будто золотой саксофон играет, — добавила она задумчиво.

    — Ну уж и золотой, — усомнился Одинцов.

    — Да как вы можете сомневаться! — широко раскрыв глаза, отвечала Марина.

     

    ТРЕТЬЯ ГЛАВА

     


    1 Дж. Мильтон, «Утраченный рай» — слова Сатаны перед восстанием ангелов.

Главная страница
Страница "Авторы"
Андрей Тавров

Серия "Александрийская полка"

Copyright ©

Copyright ©

E-mail:

Александрийская полка 

Комментарии

novyi_metaphysis@mtu-net.ru