Андрей Тавров

ОРФЕЙ


Серия "Александрийская полка: библиотека журнала "Комментарии"

Роман

Москва: КОММЕНТАРИИ, 2000.
ISBN 1-96778-198-8
Серия "Александрийская полка".
236 с.


 

Посвящается Александру Меню 

 

Что такое соответствие, мы теперь не знаем. Иное дело древние, для них наука о соответствиях была важнейшей из всех наук.

  Эммануил Сведенборг

 

Ни одной звезды не пропало... 

  Герман Брох "Смерть Вергилия"

 

    ПЕРВАЯ ГЛАВА

    Весь в звёздных зверях и птицах небосвод пылал и переливался. Светила и знаки, повисшие вверху, жили своей сверкающей жизнью. Доводилось ли вам блуждать в южной терпкой ночи, играющей звёздным лучом, шуршащей надушенным платьем, зовущей, пугливой, скрытной? — доводилось ли вам? А если доводилось, то признайтесь, что манит и сводит с ума скрытность её, что вот уж воображение Дон Гуана (ваше, ваше воображение!) пятку узенькой туфельки выхватив взглядом, слыша бабочкин шорох юбок, творит призрак девы, сокрытой под складками, призрак трепетной Ночи. И поверьте, творчество это — целомудренно. Ибо кто может оценить его, не уподобляясь при этом дилетанту Лепорелло, которого ни одна божественная девственница, будь то Диана, Афина или Ночь, никогда не введёт в свой чистый грот с герольдом Найтингейлом, поющим в ветвях, над изголовьем, и правильно, правильно сделает…

    Обращали ли вы, обращали ли вы внимание на то, мой читатель, как безнадёжно светлы звёзды, как чисты они, как покинуты; обращали ли вы внимание на их свет, просветлённый как прощальная улыбка, вызывающий у вас печаль по утраченном доме (почему, — непонятно)?

    И разве не ловили вы себя на быстрой мысли о том, что само звёздное небо и есть проём той двери, куда навсегда ушла единственная ваша и невозможная? Ослеплённая собственными ресницами и покинутая вами, не туда ли шагнула она, к зверям и птицам, с земли в небо, ваша донна, ваша Анна, ибо она со звёздами одна пряжа, одно круженье, один узор. (Дань фигурам отдав риторическим речи, продолжим: продолжим серьёзней, да-да, продолжим терпимей).

    И — нет, не какая-то звезда или созвездие определяют нашу судьбу и кочевья, но все звёзды, какие ни на есть, вращающиеся и поющие на незнакомом птичьем языке своём, падающие и благовествующие, таинственные и откровенные, — суть судьба наша, и шум платья рядом с нами, и лук любви рядом с виском вашим, ибо не всегда, о, как не всегда шумят они и зовут вас в южной вашей ночи.

    И, скорее всего, из этих вот троих, спускающихся сейчас пёстрым от луны серпантином курортной дороги, всё ж различает, всё ж слышит и чует шум платья и голос дальний миров один лишь кентавр Хирон, но вряд ли к его появлению здесь, на южном лунном асфальте, нам с вами следует относиться всерьёз, уже по меньшей мере из-за того, что блистающее созвездие Центавра — мечта и боль поэтической юности твоей, дорогой мой читатель, — с территории огромной страны нашей просто-напросто не наблюдается, а следовательно, в известной степени является фикцией, как отчасти и печальный и пылкий кентавр Хирон, в существовании которого в этой звёздной ночи можно было бы, пожалуй, и усомниться, если бы не отважный блеск его лунных белков, если бы не гулкий, шершавый стон копыт, да не свист хвоста над тёплым ещё асфальтом, да не стук удивительный сердца, двигающий миры и планеты по небу над головами.

    . . . . . . .

    Со стороны же казалось: некий муж, как бы томный от долгого безмолвия (теперь уж в качестве, кажется, цитаты), следует за неким молодым ещё, но как бы надломленным человеком по имени (un, deux, troi — one), по имени Ян, — тёмнофигурной фигурой следует вниз — по вниз уводящей ленте шоссе.

    Порывисто вдруг оборачиваясь, Ян Николаевич встречался порой тоскливым своим, надежды полным взглядом со взглядом кентавра. И шептал Ян Николаевич в горячей ночи пылкую фразу: «Хиро, зверь золотой! О, как во мраке кружатся вокруг меня звери тоски, звери печали!» Цитата, цитата кружится с пантерой, кружится с волчицей… Но дрогнули веки старого кентавра, но катится по щеке его слеза, и шепчет, и шепчет он, глядя на Яна: «Не бойся! Не бойся!»

    — Иди за мной, — шепчет кентавр и, поправив ошейник с серебряной пряжкой, рассекая воздух ночной, движется вниз серпантином. Движется вниз вослед ему Ян. Движется с ними и третий странник в южной ночи по имени Мик, — третий, бесшумно пружинящий рядом на сильных бойцовских ногах: Мик Турчанинов, миг Турчанинов почти что.

    Михаил Фелицианович Турчанинов — звук высокий высокой трубы, разбитое сердце, рыцарь утраченной девы, брат же Марины, ныне искомой, искомой в ночи негасимой, той самой Марины, которая… только она и больше никто… впрочем, об этом мы позже.

    М.Ф.Турчанинов — очерком твёрдым, скулою азийской, бородкой своей приблизительной — был он… боксёр, круглолицый бросок молнии был он — через рвань и погань листа золотого с презренною пробой.

    Шли они лёгкой походкой, двигаясь в такт пасторали к старому дому с разбитыми стёклами… О ночь! Ночь! Сонмы ласкающих взглядов… рожок славянский Гийома…

    Шли они вниз под звездой, средь пиний, минуя в ночи бензобаки, несомы ладонью Ананке1, не зная, не ведая, что будет завтра, — так соломенный плот, несомый потоком, порой не ведает устья с чёрным прибоем, и тихо мерцает свеча с его утлого края, внимая звуку трубы с недальнего берега.

    Санаторий антично сиял. Аркады, лепнина, сатиры и нимфы светились. Вверху, в галерее, взметнувшись над мелким прохожим, расположился оркестр. Работал буфет с шампанским, танцевальные пары — вращались. А к полночи ближе сиянье всё это и музыка вся, блеск и улыбки — съезжало всё вниз, пестрея, съезжало к фонтану, что возносил неустанно шипя, струю свою в тёмное небо.

    А вокруг — голоса, голоса, прелестные лица, кивки и духи, вся эта чушь, чепуха, суета, боже мой, ерунда!

    Дым сигаретный изодранным бледным Пьеро слетающий вниз на террасу со древом в нежных и млечных цветах — олеандром.

    Турчанинов, страшно оскалясь, прокладывал путь в разнобое, и влёк за собою он Яна, влёк он кентавра — голова у кентавра кружилась, взгляд отупел. Но вот Турчанинов сделал рывок, воздух в искрах рассеялся, раздвинулся — и перед ними столик возник со свечой и т. д., и т. д., и т. д.

    Ян, не отрывая взгляда от белой рубашки Михаила Фелициановича, носом в спину почти утыкаясь, шагал ей вослед; Турчанинов остановился, крутанулся — в распахе белой рубашки тускло мигнула латунная пуля на тонкой цепочке: «Знакомьтесь!».

    — Позволь представить тебе Яна, Марина. Хирон, его друг, — рада, рада, — я тоже, я тоже.

    Ян воздух глотнув, выхватил из мельтешни над столиком качнувшееся, прелестное, почти что детское лицо с плывущими глазами, словно слепыми от длинных ресниц. Ян Николаевич качнулся вперед, ощутив совершенно необъяснимое желание приблизиться.

    И вот здесь — на три такта.

    Ибо Ян Николаевич приехал сюда, в этот город, разыскать, найти хотя бы следы исчезнувшей (как бы это сказать — дамы? знакомой? подруги?) — одной исчезнувшей жизни с инициалами К.М., но здесь, пожалуйста, тише, здесь слов не надо, здесь подобает молчание.

    Ибо К. М. — это Тайна. К. М. — это утерянная жизнь, К. М. — лицо пропавшее, золотое.

    И вот адрес К. М. знала… должна была знать сестра Михаила Фелициановича, ибо каким-то чудом она до сих пор получала открытки с серебряным снегом и ёлкой, звездой — золотой! — и золотой же надписью «Happy Christmas!», открытки с двушпильно встающим в зелёное небо «La Cathédrale Notre-Dame pour joyau de Part gothique normand», глянцевым бьющим фонтаном на открытке «Genève. Contre-jour dous la rade».

    Всё это откуда-то выведал, раздобыл и разузнал трепетный Хирон, и стоило это ему больших трудов и бессонных ночей…

    И вот Ян Николаевич, дрожа и вздрагивая, парит над столиком, над зажжённою свечкой, поддерживаемый за локоть кентавром и Михаилом Турчаниновым, и открывается ему — лицо детское, лицо чудное, лицо в ослеплённых ресницах.

    Михаил Турчанинов галантно наклонился к незнакомке и вслух произнёс её имя. А Ян Николаевич понял вдруг, что всё это должно было с ним случиться и произойти, случиться и произойти навсегда: вот это вот детское лицо, эта вот музыка, и эта свеча на столе, — всё это с ним, Яном Николаевичем, всё это — с ним должно было здесь и сейчас стрястись и приключиться.

    — Марина, моя сестра, Марина Николаевна, — произнёс Турчанинов, и Ян Николаевич протянул дрожащую и неверную, ошибочную руку свою над столом, ощутив в ладони игру и шорох лучей.

    — Очень приятно, — сказал Одинцов. С этой фразой он сел, спрятав длинные ноги свои под столом.

    — Яна Николаевича привело сюда… м-м-м… одно чрезвычайной важности дело, — обратился Михаил Фелицианович к Марине.

    — Буду рада помочь Яну Николаевичу, — отозвалась Марина, дрогнули в улыбке её губы.

    И собрался было уже Ян поведать таинственную историю свою, уже начало первой фразы, долженствующей интеллигентно и без обиняков ввести в курс дела, сложилось в мерцающем виске его, но как-то не выговорилась, не случилась фраза. Лишь мраморный амур кокетливо сложивший губки бантиком, почему-то замаячил сквозь стекло ресторана, грозя из таинственного сумрака кулачком.

    А кентавр заглянув в глаза Турчанинову, что-то сказал — сделалось всё вдруг просто, и рассмеялся Турчанинов, хлопоча, втаскиваясь со стулом в компанию, и так весело-жутко глянул он на соседей, что прервалась на миг их восточная речь, и пошли одни лишь скрипы и шорохи. И всё пространство вокруг очистилось, прояснело.

    — Ян Николаевич, видишь ли, Марина, — поэт. Гонец, так сказать, в Неведомое… Орфей!

    Вздымался и падал фонтан. Фонтан окружали сатиры. Сатиры и нимфы.

    Развернув боксёрский торс, легко встал на ноги Турчанинов — приветствовал он фигуру, возникшую вдруг из вечернего воздуха. Смугл и порывист был обладатель фигуры, вились длинные, чёрные волосы.

    — Позвольте представить: Герман Браудокс, — сказал Турчанинов, на что Герман Матвеевич Браудокс улыбнулся цыганским своим, еврейским своим, собачьим, прекрасным своим лицом со взглядом недобрым и чутким.

    Порывисто отвечал на приветствие Одинцов, всё прикидывая и выгадывая, когда же можно будет перейти к делу, из-за которого он здесь в конце концов оказался.

    — Я не знаю, где Джаксон, — говорил Герман Матвеевич Турчанинову, — я не знаю, где Джаксон. Собирался быть здесь.

    — А кто это — Джаксон? — спросил Ян Николаевич.

    — Как, вы не знаете Джаксона? Ц-ц-ц-с-т! Его знают все! — отозвался Браудокс. — Это наш друг. Великий человек! Уверен, что вы с ним встречались. Великий, великий… во всех отношениях человек!

    — Ах, — печально взглянула на Одинцова Марина.

    — Позвольте, — сказал ей Одинцов, — позвольте, но если… словом, там, внизу… Там, внизу… и если вы не возражаете, то…

    — Ну конечно, — улыбнулась лёгкая Марина, протянула руку, они поднялись.

    Кентавр проводил взглядом две стройные фигуры. Ах, как же безрассуден, как пылок друг его, как грациозно идёт в обессиленных складках платья та, рядом с ним, спускаясь по освещённой лестнице к фонтану. Сам же Хирон остался на месте. Ибо отрывки разговора, витавшего над столиком, не только насторожили кентавра, но — ужаснули…

    Невесомую, дымчатую Марину Николаевну чувствуя правым плечом, окружённый танцующими парами, измученный кляксами мыслей, Ян Николаевич решил, что думать больше не будет ни о чём.

    . . . . . . .

    — Я убью его, — сказал Михаил Фелицианович Турчанинов.

    — Да!

    По-прежнему сидели они с Германом Браудоксом за оставленным всеми столиком в тёмном углу галереи. Была галерея пуста, а вернее — почти… За четвёртой колонной укрылся кентавр. Укрылся и слышал весь разговор от слова до слова.

    — Я убью его, — повторил Михаил Фелицианович и стукнул фужером о стол.

    — Что вы, разве так можно? Зачем же шуметь? — встрепенулся Герман.

    — Завтра!

    — Но…

    — Что значит — но? Вы — пас, что ли? — спросил Турчанинов у затушёванного кудрями Браудокса.

    — Откуда вы взяли? Но надо продумать всё так, чтобы…

    — Всё уж продумано.

    — Я не об этом… Продумать надо всё так, чтоб действие стало — как бы сказать? — вдохновенным. Читали вы дзенский трактат о фехтовании?..

    — Взрыватель…

    — Через три минуты после включения мотора…

    Кентавр, стоявший в колоннах, весь обратился в слух, пот бежал у него меж лопаток. Никто б не услышал с сорока шагов диалога кудрявого Браудокса с Турчаниновым, никто б не услышал, но — услышал кентавр.

    Ибо что мы знаем о кентаврах, друзья мои? Только то, что похотливы они и драчливы, свирепы и грубы. Но всё это — ложь. Ибо, уверяю вас, на Скиросе на этот счёт придерживаются совсем другого мнения. Да что там Скирос! Или вы не знаете, что Дон Кихот тоже был кентавром? Или вы не знаете, что Дон и Панса были — Кентавром? Да как можно вообще разговаривать на эту тему с закрытыми глазами и ушами, сплошь да рядом набитыми с утра пораньше всякой дрянью: звоном будильника, завыванием водопроводных труб, ватой вчерашних нечистых разговоров и сегодняшних тяжких скрипов; и вот уж не лёгкой мышкой бежит жизнь, но кончается день, и — огромным Гиппо2 прислоняется ночь к краю молочно-девственной постели вашей, и тяжкое его дыхание обдувает разрывающуюся от тоски вашу грудь. И всю ночь, всю ночь смотрит он на ваши слабые от сна плечи и пульсирующие виски своими розовыми гноящимися глазами, и засмотрелся бы, задышал бы насмерть, если бы губы ваши не позвали, одолев могильную плиту дыхания нечистого, не позвали бы — кого? — самим непонятно наутро, но сейчас, сейчас мы с вами знаем, к кому беззвучно кричим и кого зовём, а зовём мы — кентавра!

    И приходит на зов он. И горит в руке его тонкая, золотая лира. И сияют светло и вдохновенно голубые глаза его. И вот он трогает струны, и музыка льётся. И голос печальный, и голос прекрасный, и голос чуть хриплый его — движет мирами. И вздрагивает Гиппо и никнет. И пятится чудище, с ненавистью глядя попеременно то на тонкую лиру, то на спящего в судорожных складках простынь. И вновь трогает струны кентавр. И отводит гноящийся взгляд свой розовый Гиппо; уходит он в ночь, исчезает… Кентавр же — поёт. И, заботливо укрыв вас одеялом и дунув призрачно на лоб, согнав кошмары, и страхи, и тени, — уходит. Куда? Кто ж его знает… О, как хотел бы я наглядней закончить картину и мысль! Но что же скажу я ещё? Только то, что все мы — кентавры. Ибо вспомните, вспомните, как мы двоимся и трепещем при виде цветка, и вот мы уже — наполовину цветок; при виде утренней лошади, цокающей копытом по мокрому асфальту, прекрасному и горькому, как сама жизнь; и вот мы уже — превращаемся, теряем себя, и плещет в воздухе грива волос и трепещет на шее. Или — вот вы увидели ангела… Только представьте. Но, увы, кто же из нас видел ангела, кроме, пожалуй, неудачливого героя моего Яна Николаевича Одинцова, да и то с этим моментом в его биографии многие могли бы и не согласиться, и поспорить. «Но неужто все мы кентавры?» — спросите вы. Да, кентавры, всё ж человек двусоставен, но нет, не здесь ещё тайна и сходство, не здесь. А где же? — Ищите! Ищите! Да — все мы кентавры, но мы дилетанты-кентавры. Хирон же — маэстро.

    . . . . . . .

    И потому, прислонившись к колонне, Хирон трепетал. Было первой мыслью его — уходить. Вместе с Яном, беспечным, закружившимся, совершенно не подозревающим о том, какое страшное и опасное соседство только что возникло и приняло угрожающие формы за этим почти что карточным или даже бумажным каким-то столиком.

    . . . . . . .

    Марина Николаевна в надежде найти Одинцова огибала фонтан.

    И, огибая фонтан, с пёстрой музыкой, гвалтом, шумом, мельканием пятен зелёных и красных, и бледных, казалось, она заблудилась. Ибо был одинок путь Марины. Часто даже в автобусе, заглядевшись на пейзажи, ползущие за окном, услышав какое-нибудь случайное слово, вздрагивала Марина, как разбуженная, и детские губы кривились — и целый миг понять она не могла ничего.

    Автобус тормозил у телецентра.

    Здесь сходила она. Здесь Марина Николаевна работала. А мы, мы всего лишь заметим, что главнейшей чертою Марины Николаевны была одинокость, диковатость какая-то (отнюдь не глаза, как утверждали коллеги).

    Но вот у мокрой чаши фонтана замерцало, погасло и вновь замерцало бледное лицо Яна. Марина, вздрогнув, качнувшись, пошла к нему, шаг ускоряя, мимо пятен пошла, жёлтых и красных, зелёных, фальшиво горящих, пошла сквозь уста и ланиты и сквозь конфетти, серпантин, дребедень, мишуру — туда, где тонуло, бледнело, стиралось и плыло лицо.

    . . . . . . .

    — Я полагаю, — заключил Турчанинов, — что всё, что мы слышали от Джаксона, соответствует истине.

    — Джаксон — великий человек! — отвечал Герман Матвеевич.

    — Практик! Редкое качество: практик.

    — Итак, — продолжал Турчанинов, — послезавтра, двенадцатого, я полагаю, А. отправится наконец-то туда, где ему давно следует обретаться.

    — Если не будет накладок…

    — Накладок не будет.

    . . . . . . .

    Какие же свечи, лампы и крылья какие горят над тобою сегодня, о Город? О чём поют твои бездомные дети и ангелы? Ибо нет у живущего здесь ни дома, ни двери, но есть — голос и слово. Посмотрите вокруг себя, посмотрите на Город, и — разве можно не отозваться после того, как прикоснётся он к вам понтийской ночью своей. А вы, вы, убитый и сгорбленный, поднимаетесь в гору асфальтовой лентой, наступая на синие тени и краски, встречаете вам навстречу идущую пару, и стонет, трепещет ваше сердце, и не оттого, что услышали вы нечто до вас касающееся, и не оттого, что женщина прекрасна и чуть угловата, как парус на волне, — напротив, и женщина, и разговор, и огонёк сигареты — самые что ни на есть обыденные, какие не раз вы встречали в никчёмной жизни своей, и вот здесь-то, кажется мне, и таится секрет и загадка Города.

    Ибо не происходит — ничего! Но меняются ваше дыхание и цвет придорожных кустов, но доносится дальняя музыка, жёлтая стенка ларька становится вдруг той самой стеной, о которой вы грезили и мечтали, и, застыв на подъёме заворожённо, вы спрашиваете себя: да об этом ли? Не шутка ли всё? И отвечаете сами себе, под нос бормоча: об этом, об этом и только об этом. И нет, не шутка всё это, слава Богу, не шутка.

    О чём поют твои ангелы, Город? В каких подворотнях стреляются пернатые бедолаги твои, курортные мальчики, и где найдётся музыка, что уловит ночной, влажный ветер, твой пёстрый и гулкий шум. Куда бредут твои одинокие пьяницы, кто там клянётся в вечной любви, чья это там серебряная заколка щёлкает в волосах, подобно ночному кузнечику?

    Безымянный, светишь ты мне. И нет тебе имени, ибо память о первой любви — безмолвна. И вот я шепчу, кривя лживые, мёртвые губы свои над белым листом, имя твоё, равное целой вселенной.

     

    ВТОРАЯ ГЛАВА

     


    1Ананке (греч.) — богиня необходимости, Рок.

    2 «Гиппо» — бегемот. Одно из средневековых иносказательных обозначений дьявола.

Главная страница
Страница "Авторы"
Андрей Тавров

Серия "Александрийская полка"

Copyright ©

Copyright ©

E-mail:

Александрийская полка 

Комментарии

novyi_metaphysis@mtu-net.ru